Суворина А.И. Воспоминания о Ф.М. Достоевском
Я была еще нездорова, после родов, лежала в постели с моим новорожденным сыном, как меня пришла навестить жена нашего главного сотрудника С.А. Буренина. Расспросив о подробностях и налюбовавшись еще совсем крохотным новорожденным, она начала рассказывать мне и моей акушерке, какая масса народу была у Достоевского... Я не особенно обратила внимание на эти слова, думая, что, очевидно, у Ф<едора> М<ихайловича> какое-нибудь торжество, юбилей или что-нибудь в этом роде, но, когда она заявила, что процессия была на Невском, а конец ее был у Владим<ирской> Ц<еркви>, я удивленно переспросила, почему это так? Она в свою очередь удивленно посмотрела и сказала, ведь сегодня же похороны Ф<едора> М<ихайловича>.
Я страшно встревожилась. Мне было ужасно, что я не смогла быть у Ф<едора> М<ихайловича> в этот день, я начала волноваться и упрекать, зачем от меня это скрыли. К вечеру у меня повысилась температура и начался какой-то потрясающий озноб, так что пришлось просить К.Ф. Славянского. Я все твердила, что опасаюсь за маленького, что я виновата перед Ф<едором> М<ихайловичем> и страшно боюсь наказания... Были приняты все меры и, слава Богу, молодость и здоровая натура пересилила температуру, и я оправилась, пролежав вместо традиционных девяти дней – двадцать дней.
Чтобы объяснить, почему смерть Ф<едора> М<ихайловича> произвела на меня такое сильное и неожиданное впечатление и почему решили мои близкие скрыть от меня смерть и день похорон его, я должна рассказать, что я с мужем была в Москве на торжестве открытия памятника Пушкина на Страстном бульваре.
Это было грандиозное торжество, по обстановке, энтузиазму и блеску не поддающееся описанию, да и не стоит его и описывать; я только хочу вспомнить главенствующую роль здесь Ф<едора> М<ихайловича>, и почему мне так больно было узнать о его смерти.
Торжество открытия памятника началось с торжественной заупококойной обедни в Страстном Успенском монастыре. Съезд, по билетам, конечно, начался к 16-ти часам... Для родных Пушкина, для депутаций и литераторов была отведена средина собора, и я, конечно, будучи женою литератора и [близкой знакомой] Ф<едора> М<ихайловича>, должна были тоже стоять за решеткой, но меня всегда стесняли все эти решетки для избранных, а в Церкви особенно это противно, и я уговорила распорядителя оставить меня на свободе, а чтобы нам не потеряться после, т.к. на площади были приготовлены места, я с площади пройду к собору за решетку.
Встала я совсем позади, народу было еще не очень много, и мне удалось встать очень хорошо, около окна и напротив громадного образа Царицы Небесной, не помню какой только! А я ужасно любила и люблю большие образа; на маленьком образе я не могу так сосредоточиться; вообще меня дразнили, что я язычница... Может быть! Ну, наконец, Собор наш начал наполняться избранными, Боже мой, уж и «достойными» избрания. Цвет литературы, журналистики, искусства!
Все ждали особенно, кажется, внуков или сына Пушкина, и я, конечно, ждала найти хоть малейшую, отдаленную тень «бессмертного поэта» – но страшно разочаровалась: прошел пожилой, несколько южного типа небольшого роста генерал – и только! Называли каждый раз великих, когда проходили такие большие люди-светочи, как А.Н. Островский, А.Ф. Писемский в каком-то старом балахоне и в калошах, И.С. Тургенев, Ф.М. Достоевский, да разве можно припомнить всех их! Все самые лучшие, известные, все тут были. Началась литургия. Запели певчие, было два хора – синодальный и женский хор монашенок здешнего монастыря. Говорят, что Пушкин очень любил этот монастырь.
Как всегда, наша чудная служба меня захватывала и трогала до слез, а тут это дивное пение, переливавшееся с одного клироса на другой, [казалось] соперничали между собой в исполнении. Мне казалось, что само небо открылось и слушало их чистые, как хрусталь, голоса. Против меня было изображение Царицы Небесной, лампады, свет, все это меня так трогало, умиляло и восхищало, что я совсем унеслась куда-то с Пушкиным и молилась за него со слезами... Вдруг почему-то совершенно неожиданно я пришла в себя, и я охнула на себя: да что я такое? Да за кого я молюсь? За какого «балярина Александра» кладу земные поклоны? Ведь это Пушкин! это бессмертный поэт, Господь Бог избрал его и дал ему гений на радость нам! и миру, а ты, ничтожная какая-то песчинка, ты смеешь молиться за него! Ты просто смешна и жалка, это не то что какой-то «грешный раб Божий Александр», а это гениальный поэт. Господь увенчал его славою при жизни еще, да разве Бог дает простому грешнику такой талант! Опомнись, это просто пошло выходит! Это все мне говорил какой-то внутренний глас быстро-быстро, и, помню, я вскочила с колен. Я иначе и не умею как-то стоя молиться, все меня тянет упасть на колени. Я вскочила, как ошпаренная, и, вероятно, покраснела, т.к. чувствовала себя ужасно скверно, поняла ясно свою дурацкую сентиментальность, и совершенно ясно стало, что я не только смешна, но и не смею молиться за Пушкина. Вскочила, сделала равнодушно-холодное лицо, чтобы люди заметили, и стала рассматривать Собор, публику, и ясно показала на своем лице, что я и не думала молить Бога за Пушкина... Оглядывая холодным взглядом Образ, я опять увидела перед собою Лик Бож<ьей> Мат<ери> и нежно к ней прильнувшего Божественного Младенца. Меня опять что-то ударило в сердце, и мысль вдруг ясно пришла в голову, что, хотя он, Пушкин, и гениальный, но грешный. Какой-то другой голос мне напомнил, что все грехи Господь простит, кроме хулы на Духа Святого, и вдруг, как молния, пронеслась в голове мысль, что Пушкин написал нечто ужасное, непростительную вещь, которую я, конечно, не читала, но о которой я знала... Ужас сковал мне сердце. Я сразу упала опять на колени, забыла, что я смешна или кто-нибудь увидит меня. Я уверена была, что Божия Матерь его простит, ведь его грех касался лично Ее, что, если мы можем простить, то Она, по своей небесной доброте, Сама простит и замолит Сына Своего простить грешного раба Александра, и я действительно, под влиянием ли удивительного пения <нрзб.> концерта, все стояла на коленях и смотрела на Образ...
Вдруг я чувствую легкое прикосновение к моему левому плечу. Я чуть-чуть оглянулась, думая, что, как обычно, передают свечу к образу. Смотрю – пустая рука. Взглянула вверх, – о ужас – вижу Фед<ор> Мих<айлович>, как всегда, с блестящими проникновенными глазами смотрит мне в глаза и шепчет: «У меня к Вам большая просьба». Я помню, как только его увидала, вскочила с колен и хорошенько не могла еще оправиться, как он говорит: «Обещайте только ее исполнить». И повел меня в притвор. Я ломала себе голову: какая может быть просьба у Достоевского ко мне, тогда еще совсем, совсем молодой женщине, и решила, пока пробиралась с ним к выходу: наверное, он попросит подвезти его в экипаже и старалась сообразить, как надо будет устроиться втроем. «Обещаете?» – настаивал он. Я, успокоившись, что как-нибудь устроимся, говорю с улыбкой, что хорошо, с удовольствием исполню, что он хочет. Он взял мою руку, крепко сжал в своей и сказал: «Так вот что! Если я умру, Вы будете на моих похоронах и будете за меня так молиться, как Вы молились за Пушкина! Я все время наблюдал за Вами, будете? обещаете?» Боже мой! Я думала, что лучше бы мне умереть, чем это слышать! Мне казалось, что я попалась в каком-то позорном поступке. Ведь я думала, что, кроме меня и Бога, никто не знал и не видал меня... Я страшно сконфузилась, начала бормотать, что я и не думала молиться, где, мол, такой ничтожной молиться о таких людях, как Пушкин... Он перебил меня сурово: «Вы обещаете?». Я пролепетала, что обещаю, и он сразу переменился и повел меня за решетку, так как началась панихида. Я так была сбита, что называется, с панталыка, что стояла совершенно каменной на панихиде и только и думала, что я попалась в чем-то нехорошем... После церкви все пошли на площадь к памятнику и началось торжество открытия холста с фигуры Пушкина. Были овации, речи, но это все прошло у меня как бы в тумане. Ф<едор> М<ихайлович> мне все испортил. Дома, каюсь, я все рассказала о своем позоре, о просьбе Ф<едора> М<ихайловича> и о своем обете.
- Подпись автора
- ссылки